П.Д. Корин. Из книги Л.Мочалова «Неповторимость таланта». 1966. Автор: Л. Мочалов
ТРАДИЦИИ ГУМАНИЗМА, ТРАДИЦИИ БОЛЬШОГО ИСКУССТВА
сформировался как самобытный художник к середине 1930-х годов. Однако его творчество получило заслуженную оценку только через двадцать лет. Долгое время работы были под подозрением у критики — они казались пессимистичными, в них находили проявления модернизма, формализма и т. п. Лишь во второй половине 1950-х годов появились обстоятельные статьи, в которых признавалась выдающаяся роль художника в советском искусстве, и лишь в 1963 году была организована персональная выставка, приуроченная к 70-летнему юбилею живописца, где его произведения были представлены с наибольшей полнотой. В очерке о выставке писатель Владимир Солоухин отмечал: «Посетители дружно говорят, что они до сих пор не знали, в сущности, этого художника, то есть знали, да не знали». Зрители увидели нового для себя художника: многие работы были экспонированы впервые. Но и то, что было известно ранее, получило новый смысл, озарилось новым светом — светом времени. Корин раскрылся как мастер большой профессиональной культуры, прошедший школу на лучших образцах мировой классики, и вместе с тем как художник-мыслитель, остро чувствующий величие и драматизм эпохи.
Мне не удалось побывать на выставке
, и я был вынужден просить художника показать мне те его работы, которых нет в Русском музее и в Третьяковской галерее.Отчетливо помню тот день и час, когда я вошел в мастерскую на Малой Пироговской и увидел эти работы. Я знал их лишь по разрозненным репродукциям в журналах, да и то далеко не все. Теперь они предстали предо мной собранные вместе. Выстроенные полукольцом и занимавшие чуть ли не всю мастерскую, более двадцати холстов стояло плотной стеной, местами превышая человеческий рост. В них была и живопись, и мастерство, и стиль. Но главное — в них были люди. Эти люди смотрели на меня. Смотрели требовательно, вопросительно, гордо. Они властно приковывали к себе внимание истиной трагедии, переживаемой ими. Они говорили о целой эпохе грандиозной исторической ломки, запечатленной в их душах. Они стояли памятниками своей муки и веры, своей непреклонности и обреченности. Старые и молодые, здоровые и калеки, умные и ограниченные, добившиеся высоких званий и безвестно прожившие свой век, не желающие терять своего положения в жизни и уже все потерявшие, привыкшие к покорности и ожесточенные — они смотрели из прошлого, воскрешая и делая его ощутимо реальным. «Русь уходящаяРусь уходящая. Эскиз. 1935—1959Бумага, гуашь, 64 x 107Государственная Третьяковская галерея» — так должна была назваться картина, этюды к которой я разглядывал. Люди, изображенные в них, по разным причинам нашли свое прибежище в религии — последней твердыне старого мира.
Каждый из этих людей — неповторимая личность. У каждого свой особенный внутренний облик, свое отношение к вере, «свой» бог. О каждом из них можно написать рассказ или повесть.
Вот — в белом обрамлении монашеской одежды — пожелтевшее, усохшее лицо пожилой схимоигуменьи. Дряблая старческая кожа. Подобранные, бескровные губы. И на этом пергаментно-мертвенном лице в глубоких ямах глазниц — живые и печально-смиренные, и настойчиво-властные глаза. Неотступна их вопрошающая немота. Для этой женщины вера — норматив, вне которого жизнь немыслима. Вот представленные на одном портрете отец и сын. Отец — кряжист; изгиб его фигуры, волнисто-струящаяся борода, складки рубахи изобразительно похожи на могуче изогнутый ствол дуба. Этот человек крут нравом, упорен и своеволен. Он не простит отступничества. Вера для него — опора устоев жизни, вековая традиция, с которой он связан всеми корнями своего существа. Молчаливой и печальной тенью сопровождает его сын. Для него вера — символ чистоты и праведности, а также и то, что духовно связывает его с отцом. И все же он переживает мучительный час душевного распутья. Бессильно опущены его руки, кажется, их переплетенные пальцы ему никогда не разомкнуть. И отец, и сын несут большую неизбывную думу. Думу не только о своей судьбе, но и о судьбе своей Земли. Эта дума словно бы напружинила могучее тело одного, тяжестью легла на молодые плечи другого. Она и связывает и разделяет самых близких друг другу людей. Вот слепец, уродец, как и большинство слепых, безразличный к своему внешнему виду. Приоткрыв щербатый желтозубый рот, он идет по слуху, нелепо переступая своими обутыми в валенки ногами-коротышками. Его блуждающие в воздухе, наугад протянутые руки как будто нащупывают незримую нить... Может быть, он надеется на другую жизнь, в которой он будет и зрячим и красивым?
Тут и артистически величественный, внутренне собранный, словно закованный в свою неприступность, дьякон и бледноликая, в черном одеянии, смотрящая грустно доверчивыми глазами молодая монашенка, и заросший седыми космами, впалогрудый — в чем только душа держится!— старик, напоминающий отшельника, древнего волхва, отрешенный от суеты и забывший о мире, и туго подпоясанный, гордо выпрямившийся молодой — с орлиным профилем — монах, для которого путь веры — это путь подвига.
Потрясает силой экспрессии и правдой характеров портрет «ТроеТрое. Из цикла «Русь уходящая». 1933—1935Холст, масло.». Три женщины. Три судьбы. Три мира. Впереди — сгорбленная старуха. Она цепко сжимает свою клюку, упирается ею в землю, словно желая убедиться в том, что земля еще не ушла из-под ее ног. Из своего монашеского одеяния старуха выглядывает, как в щель приоткрытой двери; царапающий, скребущий душу взгляд требователен и придирчив, подозрителен и безумён. Ее «темное» безумие контрастирует со «светлым» безумием молодой женщины, стоящей за ней. У этой женщины аристократически-тонкие нервные руки, глаза — смутно-синяя бездна. Их озаряет отчаянная надежда, дающая выход огню, сжигающему душу. Этим двум образам противостоит третий—образ женщины из народа. Горечь трудной жизни отпечаталась в чертах ее когда-то красивого лица: оно потемнело, приняв навсегда скорбное и привычно отупелое выражение, кирпичный румянец покрыл щеки. Глаза померкли, кажется, они присыпаны пеплом усталости. Женщина ни на что не надеется, ничего не ждет, ее вера — терпение.
Двойной портрет изображает «отцов церкви». Молодой иеромонах смотрит прямым, непримиримо-фанатическим взглядом. Он непреклонен до конца. Трагически тревожно лицо епископа. В его тяжелом взгляде, говорящем о недюжинной силе ума, — отблески красного пламени лампад. Торжественный и мрачный епископ, видимо, уже сознает, что могуществу церкви пришел конец, что изменить течение истории «бог» не в силах.
Для многих из этих людей крушение их власти, их общественного положения, их веры — было равносильно крушению мира. Всем своим обликом они словно бы пророчат конец света. Видением из апокалипсиса возникает на этюде к картине, изображающем интерьер церкви, темный лик Христа с расширенными, огромными глазами, глядящими из-за мерцающих горячим светом лампад.
Пожалуй, один из самых впечатляющих образов — портрет нищего калеки. Не случайно художник намеревался поместить его в центре картины. У старика изуродованы ноги, голова ушла в плечи. Как будто огромный молот обрушился на него, придавил, сплющил своей тяжестью, но все-таки старый кряж выдержал.
Морщины изрыли лицо нищего. Бугристый череп в седых извивающихся прядях. Почти фантастична клубящаяся борода. В формах головы, во всем его облике — отзвук бури, отпечаток подземного извержения. Это какой-то лесной бог или царь земных недр, Пан или Вулкан. Опираясь на руки, напоминающие корневища, он не ходит, а ползает по земле. Но он грозен, он велик в своем убожестве. Голубые слезящиеся глаза нищего буравят зрителя из-под нависших бровей. Его вера — возмездие, страшный суд, расплата за все, что принесла ему и что отняла у него жизнь.