Травник «второго авангарда». 2012. Автор: Елена Голубцова
Спустя почти неделю после смерти художника Дмитрия Плавинского по запросу «нонконформизм» Google второй строкой выдает его имя. Сегодняшнему некрепкому оппозиционному уму сразу представляется нечто упоительно антисоветское, но ничуть не бывало:
, хоть и числится в почетных рядах основателей нонконформизма, жил и работал в те непостижимо далекие времена, когда еще можно было действовать по принципу «антирежимность – антирежимностью, а художественная практика по расписанию» без риска быть объявленным отставшим от поезда.В случае Плавинского это была именно и, прежде, всего практика: он вырос из руки, а не из идеи, начался с механического копирования всего подряд из трехтомной «Истории искусств» Гнедича, прежде всякой мысли о судьбе художника. Зато позднее он осмыслял и артикулировал эту судьбу (его термин, важный для понимания личности и художественной позиции Плавинского, из числа его же «времени», «пространства», «единства», «смерти», «культуры», «природы»: всего того, над чем сейчас принято постмодернистски смеяться, но, отсмеявшись, обнаруживать, что названное никуда не делось, а нового-то и нет) в своих статьях и мемуарной прозе, такой же аккуратной, качественной и неизбыточной, как его графика, живопись и объекты.
Говоря о Плавинском, нужно иметь в виду, что нонконформист он был в некотором смысле двойной. Войдя в историю как важная, едва ли не системообразующая часть советского неофициального искусства, он оставался последовательно свободен и от его внутренних законов, пусть и неписаных. В 1963 году, в разгар моды на абстракционизм,
уехал из Москвы в деревню и сделал там серию рисунков и монотипий. Художники из его окружения, а Дмитрий Петрович был дружен со Зверевым, Штейнбергом, Краснопевцевым, Свешниковым, хорошо знал, несмотря на продолжительные отлучки из столицы, практически всех участников художественного процесса, получившего впоследствии известность как советский нонконформизм, «решили, что , наверное, сошел с ума», пишет его приемная дочь, искусствовед, галерист и художник Елизавета Плавинская.«Сойти с ума», чтобы встать на собственный путь, – элемент традиционного образа художника, с которым XX век торжественно распрощался, но который продолжал наперекор теории воплощаться в отдельных персонажах.
кроме того, что шел от руки, от мастерства, доводя избранную технику до экстатического совершенства, обращался, вряд ли предумышленно, и к ситуативным художническим практикам прошлого. Как Веронезе, Тинторетто и другие живописцы Возрождения, работал в церкви (в 1960-е годы запирался в заброшенной церкви в бывшем имении Николая Островского Щелыково). Как Пиросмани и сотни безымянных мастеров всех времен, делал декоративные росписи в обмен на еду и ночлег во время неоднократных безденежных путешествий по Средней Азии в 1950–1970-е годы. Не говоря уже о жанрах: хотя делал и объекты, и инсталляции, и видеоарт, основной массив его наследия составляет живопись и графика, которые он развивал хотя и активно, но все-таки оставаясь в рамках жанрового канона, а традицию офорта продолжил напрямую от Дюрера, ничуть не смутившись разделявшими их четырьмя веками. Из обращения к знаменитому дюреровскому «Носорогу» у Плавинского получилась целая серия, распространившаяся и на живопись. Но с прошлым художник не играет и не отталкивается от него, а строит с реставраторской аккуратностью на его тяжелом фундаменте.В свое время все это дало критику Ирине Кулик основание назвать Плавинского самым пассеистичным художником его круга. Но этот пассеизм вовсе не ностальгический, не декадентский. Из «вчера» Плавинского вырастает «всегда», из которого и в которое всматривается художник, которое он формует и к которому прикасается в своих густых, объемных, семантически и буквально, полотнах.
писал, замешивая краску на крупе, песке, мраморной крошке, активно работал в технике коллажа. В этих многоэтажных полотнах, и снова буквально и семантически, число не технических, а значащих слоев доходило до десятка. Лессировка сообщала этим слоям прозрачность и взаимопроникновение, свойственные пластам памяти, которые перетекают друг в друга, не распадаясь, а выстраиваясь в новую, как будто единственно возможную картину. В работах, кажущихся то куском грунта с ценными для археолога находками, то обломками древних известняковых рельефов, как и в его тончайшей, точно повисшей паутинкой между зрителем и картоном графике, есть не только «всегда», но и «всё». Всё – русская деревня, погибшие цивилизации, вымершие животные, беременные планетой Земля, земля как материальная субстанция, нисходящие с небес лучи будущего знания, ирреальная и реальная топография, электронные схемы, травы и листья, ноты и буквы, города и разрастающиеся ими спилы деревьев. Всё – одномоментно, все – во всём. Но без «я». Хотя Тютчев, этот первый буддист русской словесности, неизбежно всплывает при долгом всматривании в Плавинского, художник, в отличие от поэта, оставляет свой, наш, мир без человека и без создателя. Иногда и напрямую без автора-создателя. Отдельные работы Плавинского, которого кто ругал, а кто хвалил за «рукодельность», выглядят именно что нерукотворными. Он, мир, просто есть – и все.В этой данности мира во всей полноте, в этом культурно-органическом ворохе, который так раздражал иных критиков различаемой ими печатью модернизма, а то и попросту интерпретируемом как бессмыслица, но который уже и не ворох, а гомогенная целостность,
проявил себя как художник-терапевт в противовес более распространенной сегодня позиции художника-диагноста. Вспомним хотя бы повторяемое на разные лады утверждение Марата Гельмана о том, что искусство не лечит боль, а локализует ее. Утверждение справедливое, а все-таки: где поставлен диагноз, там требуется и лечение.
Метод Плавинского – «лечение», конечно, симптоматическое, почти знахарское, лечение травами, теми самыми из его серии «Книга трав», которая, кстати, в 2011 году вышла под одной обложкой совместно с «Книгой лекарчеств и снадобий» Германа Виноградова в издательстве «Добро-Books». Эти травы и листочки прорастают все его творчество, задавая ритм и строй, образуя ту самую структуру, которую неостановимо искал и находил во всем
, определявший свой творческий метод как «структурный символизм». И это в разгар бушующего постструктурализма: одинокая смелость, редкая сейчас и сама по себе достойная уважения.
В эту-то структуру, своего рода клетку,
и упаковывал весь свой – наш – мир. Глядишь на него со стороны, и не чувствуешь боли в этой затейливой вселенной. А ответов, которые всем так нужны сегодня, здесь не найдешь. Да и, по Плавинскому, нет их, кроме того единственного, что сам художник получил 1 сентября этого года.