Я пишу то, во что верю. 1988. Автор: Григорий Анисимов
В числе людей, которых я встречал в жизни, и друзей, без которых трудно жить,
для меня — один из самых близких сердцу. Он всегда был рядом — душевный, напряженный, нужный.Те двенадцать лет, что я знал его и был с ним дружен, он прожил со всего размаху. Порой казалось, что он слишком расточителен в жизни, что его завихривает куда-то в сторону, но внутренняя потребность высказаться, найти свое, устремленность к своему делу были сильней и не давали ему слишком разбрасываться. «Я знаю художников, — делился Попков своими размышлениями, — для которых в первую очередь важно—«как». Я так не умею. Если нет жизненного толчка — я не могу писать. Мне важно и «что». Все зависит от того, каков ты сам — как человек, как художник, есть ли в тебе внутренняя цельность. Это главное в творчестве». Эта внутренняя цельность самому Попкову давалась не легко и не просто — он шел к ней через кропотливую, изнурительную работу. — Если бы у меня спросили — везет ли мне, — говорил Виктор, — я бы ответил: конечно, везет. Ведь я имею возможность делать то, что мне интересно. А интересно мне через конкретных людей, поставленных в конкретные обстоятельства, находить общее. Ведь люди во многом похожи — мы одинаково смеемся, одинаково плачем, а мне, художнику, нужно в одном увидеть многих, в сегодняшнем дне будущее, в быстротечном — вечное.
Прощались мы с ним на станции Тарасовская, в ближнем грустном Подмосковье. В звенящей тишине, одетой в пылающий багрянец осени, под сенью старой церкви стояла мать Виктора — маленькая, сухонькая, как бы бесплотная, с почти неживым сердцем. Мука ее была жгучая, невыносимая, а кругом стояло множество народа, и когда мать взглядывала на друзей и товарищей Виктора, они отводили глаза, испытывая перед ней непонятную им самим вину и неловкость. Страшная, пугающая всякого ясность утраты невосполнимой, потери человека соединяла, сплачивала прощающихся с Виктором, и они старались держаться потеснее, поближе друг к другу.
Кажется, Толстой сказал, что произведения истинного искусства суть продукты приносимой человеком жертвы, а теперь жертвой случая стал художник и его гибель словно завешивала на время жизнь мертвым занавесом.
За несколько дней до этого мы с Павлом Никоновым были в мастерской у Попкова, сидели до поздней ночи. Виктор показывал картину «Осенние дожди», над которой работал, и пытливо выспрашивал у нас, где и что у него не так...
«Каждый день — неожиданность, — говорил Попков, — каждая находка — в той или иной мере случайность. Но, разумеется, эта «случайность» — все-таки результат постоянного размышления, постоянного поиска». Он был человеком нравственно чутким и часто вызывал у меня удивление своей предельной собранностью, требовавшей немалого нервного напряжения. В интервью корреспонденту «Комсомольской правды» Виктор говорил: «Вот интересно, иной раз стоишь у холста с кистью в руке — и это не работа. А в другой раз вроде бы ничего не делаешь, просто ходишь и смотришь — и это работа, и даже очень важная... Этим летом я вообще больше работал без кисти» («Комсомольская правда», 1968, 28 сент.). Попков никогда и никому не стремился навязать мысль о том, что его работа крайне необходима для блага человечества — прежде всего она была важна для него самого. — Мне говорят иногда, — досадовал как-то Виктор, — что «Воспоминания» мрачная, тоскливая работа, что я однобоко смотрю на жизнь, прохожу мимо светлого, яркого, радостного. Мне и сейчас горько слышать высказывания таких «оптимистов-жизнелюбов». Не потому, что им не нравится моя картина, а потому, что уж очень быстро им хочется забыть, не видеть то, о чем забывать нельзя.
Обладая открытой, отзывчивой и зоркой душой, Попков всегда знал, что главное в искусстве — говорить правду, поэтому в его творческом методе особенно важны три особенности: сострадательная чуткость художника к остросоциальной народной тематике, осознание своего собственного места в жизни и в искусстве, а отсюда и своего человеческого достоинства, и правдоискательский, глубоко гуманистический характер образов.
Однажды в деревне Зимняя Золотица в Архангельской области Попкову довелось наблюдать такую сцену: к хозяйке, у которой он жил, пришли подруги. Они долго сидели, вспоминая былое, пили брагу, ели лепешки и постепенно целиком ушли в ту пору, когда жизнь для них только начиналась. Виктор лежал возле стены, на чистом полу, и смотрел на них снизу вверх. И вот вдруг ему представилась картина, резкая в своих очертаниях, которая как бы сдвинула время и пространство, соединила в один узел жизнь этих людей с его собственной. Попков вспомнил своего отца, погибшего в тридцать шесть лет на фронте, вспомнил мать, оставшуюся с малыми детьми на руках. И перед ним открылся трагический смысл увиденного сейчас. Лежа на полу, он скомпоновал линейный эскиз будущей картины, сделал наброски. Композиция «ВдовВоспоминания. Вдовы. 1966Холст, масло, 160 x 226,5Государственная Третьяковская галерея» вспыхнула в его воображении, словно цветок на темном фоне с обращенными кверху лепестками. Последовавшие за «Вдовами» картины «ОднаОдна. 1966Холст, масло, 120 x 170Национальная галерея Армении» и «Северная песняСеверная песня. «Ой, да как всех мужей побрали на войну». 1968Холст, масло, 169 x 283Государственная Третьяковская галерея» составили цикл «Мезенские вдовыВоспоминания. Вдовы. 1966Холст, масло, 160 x 226,5Государственная Третьяковская галерея» — тревожный, обжигающий, неподдельный. Это не только песня о прошлом — она могла бы стать грустной, протяжной, безысходной и надрывной. Нет, Попков сложил чистый и благородный гимн русской женщине. Воскрешая события трагические, художник следовал народной традиции — не впадать в тоску и уныние, а найти в себе силы преодолеть все и через состраданье подняться до утверждения светлых начал жизни. «Когда я столкнулся с судьбой этих женщин, — вспоминал Виктор, — я увидел, что это настоящие люди, они не сломлены, а живут трудно и радостно, в работе, отдыхе, в больших и малых заботах. Для меня все изображенное в триптихе ничего общего ни с нытьем, ни с безысходной тоской не имеет». Есть в разных работах Попкова особенность, которая объединяет все созданное им на протяжении недолгой творческой жизни, — это большая и открытая любовь к тому, что он берется изображать. Серьезное и доброе чувство связывает воедино картины Попкова, посвящены ли они Пушкину, деревенскому мальчишке, хорошенькой девушке или солдатским вдовам. — Сам процесс работы над картиной для меня всегда очень сложен, порой трудно сказать, когда именно и отчего возникает тот или иной замысел, — говорил художник.— Мне чужд пейзаж сам по себе до тех пор, пока не появился скрытый подтекст, новая, неожиданная мысль... Я художник-жанрист, мне важно найти тему. Для меня самые прекрасные минуты в работе — это открытие, оживление равнодушных до того времени понятий, вещей. Я оживляю их, они — меня. Вероятно, с этого момента появляется то, что называется замыслом.
О Попкове можно сказать: оригинал, талант, рисковый малый, даже задира — и все будет верно. Но это еще не создаст его портрет, вернее, любое определение будет недостаточным, когда речь идет о большом художнике, который целиком отдавал себя искусству.
Обаятельный, с хорошо развитым чувством юмора, общительный и остроумный, человек, в котором сердце дрожало, а не дремало в успокоенности и самодовольстве, Виктор вроде бы открыт был всем, кого встречал на пути. Но не до конца. Всегда в нем оставалось что-то потаенное, некое жизненное вещество, которое он расходовал по своему усмотрению, чутьем определяя, когда и сколько ему надобно истратить. И это была не житейская расчетливость, а высокая и самоотверженная бережливость дара. Редко я встречал человека такой необыкновенной верности, как Попков, верности настоящей, кровной, бездонной. Он был верен своей матери, памяти отца, своему делу, призванию, искусству — всему, что любил и что не мог бы предать даже под самой страшной пыткой.
То и дело возникает в моей памяти облик Виктора — круглое лицо, карие с золотинкой глаза, упорный и простосердечный взгляд, глуховатый голос, короткий ироничный смех.
Он был прямым и совестливым человеком. Лживость и фальшь, неискренность, лицемерие чуял за версту, в какие бы нарядные одежды'они ни рядились. Славы и признания он не добивался, скорей, вредил их появлению. Но втайне он жаждал быть известным, знаменитым.
Когда в 1967 году на международной выставке молодых художников в Париже работы Попкова были удостоены высшей награды, он с какой-то детской грустью сказал:
— Никому и ничего не докажешь, вот я получил на биеннале Гран-при — и нигде об этом ни слова... Хоть бы ты в какой-нибудь газете написал, все ж для меня это событие — и немалое! Пусть и другие узнают. Во всем Виктор оставался самим собой — естественным и духовно богатым — работал ли, думал вслух, говорил, выступал, шутил, ёрничал, грустил, куролесил, заблуждался, спорил. Во всем у него была чрезмерность. И во всем — очень привлекательная, чисто поп-ковская мудрость души.
Я увидел его впервые, когда у него позади остались годы учебы в Суриковском институте, минуты острых сомнений в себе, дни ярости от первых неудач. Тогда он написал картину «Строители Братска» — ее сразу же приобрела Третьяковская галерея. Картина трижды экспонировалась в Москве, побывала в Италии, Польше, Югославии, на Кубе.
...Последние месяцы 1961 и начало 1962 года были для Виктора особенно тяжелыми. С одной стороны, внешне судьба вроде бы была к нему благосклонной — он стал членом Комитета по Ленинским премиям, самым молодым среди прославленных актеров,
режиссеров, музыкантов, писателей, входивших в состав Комитета. Его имя часто стало мелькать в газетах. А Попков оставался прежним — прямым, неуступчивым, искренним.
Популярность подстегивала, он работал не покладая рук — «Скалы у Падуна», «Ангара отступила», «Мальчик родился», «Молочный переулок», «Мост в АрхангельскеМост в Архангельске. 1961Холст, масло, 105 х 150», «Бронзовый парень», «Он им не завидуетьБелая лошадь. 1961Холст, масло, 101 х 150Волгоградский музей изобразительных искусств имени И.И. Машкова», «Белая лошадьБелая лошадь. 1961Холст, масло, 101 х 150Волгоградский музей изобразительных искусств имени И.И. Машкова» — эти и еще с полсотни этюдов и картин написал Виктор за короткое время. Но слава имела и обратную сторону — в отношениях со многими друзьями почему-то возникла натянутость. И это угнетало Виктора.
Он был уже зрелым человеком и хорошо понимал, что в большое искусство с черного хода не пройдешь — нужно мобилизовать все силы, весь талант, подключить к работе все энергетические ресурсы души.
Давно минуло время, когда Апрельский месяцАпрельский месяц. 1972Холст, масло, 88 х 109Местонахождение неизвестно». Попков увидел и быстро сделал рисунок в Боровске, когда мы втроем стояли в сумерках и каждый о чем-то своем думал, а потом уже в мастерской написал картину. Очевидно, его привлек контраст характеров на фоне теплых голубых апрельских сумерек.
понял, что живопись — его настоящее призвание и главное дело в жизни. Без них — творчества, искусства, каждодневного труда — его существование не имеет никакого смысла. Он быстро шел вперед, если смотреть на его поступательное движение со стороны, а самому Виктору казалось, что он делает не то и не так. «Единственное, о чем я мечтаю, — это сделать хорошую картину», — говорил Попков своему другу Карлу Фридману, с которым они вместе были в шестнадцати поездках по стране. Месяцами они жили и работали бок о бок, поэтому вряд ли кто другой мог бы лучше и полнее рассказать о самом методе работы Виктора Попкова. «Витя был человеком особенной нервной организованности и необычайной чувствительности. Он обладал невероятной интуицией и даже даром предвиденья. Способность перевоплощаться, оставаясь самим собой, чувствовать другого человека притягивала к нему людей. Его замыслы не были тяжелодумными комнатными изображениями, почти все его темы были увидены в жизни или возникли из разных жизненных ситуаций. Окончив институт как график, Виктор не имел той живописной основы, которая была у других. Но это его мало смущало. Он считал, что раз у него лично нет основ и традиций, за которые бы ему нужно держаться, значит он может быть независимым и раскрепощенным, можно смело искать и экспериментировать. Часто Попков находил выход в стилизации, остроумно строя холст путем активного подведения светлого к темному и отчасти холодного к теплому. Эти его решения нашли позднее много последователей, особенно среди молодых художников. В поездках я наблюдал Попкова как исследователя жизни, как непрестанного работника — живописца и рисовальщика. Скажем, двойной портрет художников — «Мне трудно сказать вполне определенно о тех толчках, которые были началом его замыслов, это все оставалось делом его сложной внутренней работы. Ведь человек, художник и его искусство одно целое. Творчество Попкова в этом смысле очень показательно. Он всегда был невероятно работоспособен, пронзительно умен и, я бы сказал, сверх всякой нормы накален той нервной энергией, которая и дала ему возможность излить себя в своих картинах без остатка». В характеристике, данной К. Фридманом, все важно — он был свидетелем и очевидцем, в его памяти ничего не стушевалось. Мы часто недооцениваем живые свидетельства, а ведь именно они рисуют верный облик — без излишнего многословия и досужих догадок.
Постигать тайны живописи Виктору приходилось самостоятельно. Он мучился и страдал, когда у него не получалось. Колоссальным усилием воли, таланта, трудолюбия он постигал экспрессию и пластику цвета. У коллег-живописцев он учился с завидной настойчивостью и целеустремленностью.
— Я не боюсь заимствовать что-то у других, — говорил Попков, — ведь это очень важно — уметь брать. Творческое общение и состоит в том, чтобы передать что-то друг другу.
Попков бывал в жизни и распахнут и скрытен, и в то же время он был из тех людей, которые» не выносят затворничества, одиночества. Он дорожил общением. Закончив новую работу, он испытывал острую потребность получить немедленно отзыв от людей, близких ему по духу.
Когда некоторые из его друзей отошли от него, решив, что Попков слишком легко достиг успеха и признания, он искренне недоумевал. От горестных мыслей такого рода Попков становился замкнутым, мрачным, злым. Как всякий большой талант, он был лишен мелочной завистливости и становился в тупик, сталкиваясь с ней. О других художниках он всегда высказывался восторженно и очень искренне, часто весьма тонко и детально оценивал их творчество.
Мы познакомились, когда одной редакции срочно понадобилась статья на тему — учитель и ученики. Поручили организацию этой статьи мне, добавив, что хорошо было бы поговорить на эту тему с Попковым. Я позвонил Виктору, изложив суть дела, он стал отнекиваться, говоря, что слава сделала его изгоем, что со своим учителем Е. Кибриком он то обнимается, то насмерть ссорится — вот теперь у них как раз полный разрыв, и выступать со статьей ему неловко.
— Мне и без статей не по себе, — просто сказал Виктор, — давай отложим это на другие времена, когда обо мне чуть позабудут. Ты не думай, — доверительно добавил он, — мне и так тошно, дальше некуда, я не кокетничаю, это правда...
В его искренности я ничуть не сомневался, не задание редакции висело на мне. И я сказал:
Витя, давай просто встретимся и поговорим, мне хочется посмотреть твои работы, познакомиться, а насчет статьи подумаем, как быть.
Хитер, монтер! — тут же весело отозвался Виктор. — Хочешь все-таки меня уломать, ну ладно, приходи сегодня вечером, часов в семь, записывай адрес... Попковы жили тогда в Молочном переулке.
Шел я к Виктору в сумерки по уютному старомосковскому бульвару, который когда-то назывался Пречистенским, а теперь стал Гоголевским. Это одно из самых драгоценных и удивительных мест в Москве. Я дошел до Зачатьевского монастыря. Оттуда до Молочного было рукой подать.
...Оживленный и приветливый Попков с сияющими глазами встретил меня, пожал руку, отвел в сторонку:
— Я знаю: дело есть дело, ты пришел насчет статьи, но об этом поговорим потом, а сейчас давай-ка поужинаем вместе, побеседуем.
Мне показалось, что мы с Виктором были знакомы уже давно и хорошо знали друг друга. Это была его особенность — он был доброжелателен и сразу настраивал на полное доверие.
В тот вечер меня поразила неординарность Попкова. Проявлялась она во всем — в манере держаться, в прямоте и мужественности, в самостоятельности суждений, в интонациях, жестах, в детской доверчивости и редкостной искренности. Даже во внешности Попкова было нечто необычное — очень красивой лепки лоб, крутой и обширный, яркие, глубоко посаженные глаза, жесткое волевое лицо и постоянная душевная работа, отражавшаяся на этом лице с крутыми дугами бровей, словно человек вот сейчас, в эту секунду должен принять решение, от которого зависит вся его дальнейшая судьба.
Позднее, вспоминая Виктора, я не раз думал, что он всегда был, как курок на взводе, сжатой пружиной, готовой в любой момент высвободиться. В той или иной жизненной ситуации ему некогда было прикидывать, соразмерять, взвешивать. Он мог рубануть сплеча, вспылить, бросить резкое слово, ввязаться в драку — это была его мгновенная реакция на подлость. Он поступал так, как велела ему совесть, как диктовало человеческое достоинство, как кричала душа. Однажды был напряженный момент на одном из собраний московских художников, когда была нарушена форма выборов в правление МОСХа, а Виктор сидел рядом со мной и его буквально корежила несправедливость происходящего. И когда спросили — кто «за», кто «против», Виктор вскочил на ноги, поднял руку и закричал:
— Я против! Дайте мне слово!
Ему дали слово, и он с поднятой рукой прошел через весь зал и вышел на трибуну. Его проход напоминал кадры из довоенных фильмов. Но было в этом и нечто символическое: когда нужно было проявить решительность, Попков усидеть не мог и с открытым забралом ринулся в бой за справедливость. Не раз я видел Виктора в моменты, подобные этому, когда назревал острый конфликт — его твердая и принципиальная позиция не могла не вызвать уважения. Когда у него снимали с выставки работу — дело происходило на Кузнецком мосту, в Доме художника, он сказал:
— Вы хотите показать мне свою власть, потому что занимаете определенную должность, но завтра вас могут снять с этой должности за ошибки, а я сегодня художник Попков и завтра буду художник Попков и всегда буду им...
Думаю, что всеми его поступками руководила непрекращающаяся внутренняя работа мысли и чувства художника. Вместе с тем Виктор был человеком очень чутким и душевно отзывчивым.
Мне рассказывали про один случай, который произошел во Владимире. Там как-то между художниками возникла ссора, неприятная и тяжелая. Попков был при этом, но участия не принимал, а все пытался примирить ссорившихся. Попытки его успеха не принесли, тогда он предложил:
— Братцы, пошли на свежий воздух, прогуляемся, а после и докончим наш затянувшийся разговор. Предложение было принято. Все вышли на улицу, пошли куда глаза глядят и дошли до глубокого оврага, заметенного снегом. Вдруг
остановил всех и сказал:— Этот прыжок я посвящаю вам!
Он разбежался и со всего маху рухнул вниз, полетел, покатился, обняв голову руками. Все бросились к краю и с ужасом следили за отчаянным полетом Попкова. Наконец далеко внизу из снежного вихря возникла маленькая фигурка, размахивающая руками. Из оврага доносились победные крики.
Все облегченно вздохнули. Все закончилось благополучно. О ссоре тут же забыли. Готовность бескорыстно сделать что-то для пользы других, помочь, подставить плечо жила в Викторе, и это же он высоко ценил в людях.
Мне доводилось встречаться с Попковым в самых разных местах — на Сенеже и в Паланге, в Гурзуфе и в Челюскинской, в Тарусе и в деревне Жиганово, мы ездили с ним в Вильнюс и были в гостях у его мамы, Степаниды Ивановны, человека многострадального и замечательного силой духа. Совсем не случайно тема солдатских вдов возникла в творчестве Попкова — толчком к его замыслам была и нелегкая доля его матери. И всюду, где бы мы ни встречались, Попков был таким же, каким я видел его в первый раз, — простым, естественным, прямодушным. Конечно, за годы, прошедшие со времени нашего знакомства, Попков преодолел многое на пути духовного возмужания, достиг полной художнической зрелости, стал мастером. Я часто бывал у него в мастерской, сначала на Фрунзенской набережной, потом на Брянской улице. Вместе мы ходили на выставки и обсуждения, бывали в мастерских, посещали музеи. Общение у нас было дружеское, ненавязчивое. Еще больше нас сдружила выставка 16 московских художников, где Виктор показал цикл «Мезенские вдовы», картину «Художник в деревнеХудожник в деревне. 1967Холст, масло, 120 х 170Местонахождение неизвестно» и первоначальный эскиз работы «Хороший человек была бабка АнисьяХороший человек была бабка Анисья. 1971—1973Холст, масло, полихлорвиниловая темпера, 285 x 345Государственная Третьяковская галерея». По силе образного обобщения, живописной пластике и ритмическому построению, а главное — по нравственной значимости этих работ — стало ясно, что в нашем искусстве появился художник, который может сделать многое. Он поднял жанровую картину на новую высоту, открыл новую форму живописной притчи, обладающей многослойным подтекстом. Если прежде искусство Попкова было однозначным, несколько плакатным, то теперь с художнической и гражданской зрелостью пришло желание найти и своего зрителя, сопричастного созданию произведения.
Больше всего меня поражала в Викторе его детская жадность побольше увидеть, узнать, понять. Его живое любопытство, повышенный интерес, способность удивляться не имели пределов. В отношении своем к искусству, к людям, к жизни
Кто скажет — как надо жить?
Кто скажет — тот ошибется...
У каждого в старости опыт свой,
А у других опыт другой.
Всегда люди совершали одни и те же ошибки,
Иначе живущие сейчас
Не знали б связи с их жизнью.
Большое окно,
Цветок зеленый,
Снег белый,
Я не веселый — муть за окном...
Белое в белом,
Серое в сером
Серое в белом,
Белое в сером —
Загадки нет.
Стол, голова над столом —
Думаешь? думай! ...